Ознакомительный фрагмент
Однажды мы втроём — Володька, Наташа и я — выпили за ночь 14 бутылок алжирского и две бутылки водки. Впервые могучее Володькино здоровье дало сбой. Пришлось вызывать «скорую». Сердце забарахлило. Дохлый с виду, но с железными генами, я откачался в качалке. (Кто-то подарил им качалку). Если вспоминаю Володьку, то вдруг срывающимся с места, с книгой в руке:
— Послушай, как здорово, Эдька!
Чайки манят нас в Порт-Саид,
Ветер зной из пустыни донес,
Остается направо Крит,
А налево — милый Родос.
Вот широкий Лесеппов мол
Ослепительные дома,
Гул, как будто от роя пчел,
И на пристани кутерьма.
Дело важное здесь нам есть,—
Без него был бы день наш пуст,—
На террасе отеля сесть
И спросить печеный лангуст.
Ничего нет и мире вкусней
Розоватого их хвоста,
Если соком рейнских полей
Пряность легкая полита.
— Здорово! Кто это? Ты?
— К сожалению, не я. Гумилёв!
Сам он писал приступами. Запирался в комнате на часы или сутки и выходил с циклом стихов.
Потом я отошёл от него. Жизнь отнесла меня от него, да и сам я изрядно отгребал от него, поработал веслом. Он стал мне менее интересен, очевидно.
В конце 80-х он приехал в Париж, возбуждённый, орущий, полупьяный, просто бочонок такой с вином, а не человек. Бородатый, рыжий, толстенный, дремучий, какими в кинофильмах изображали купцов-охотнорядцев. Мне было грустно на него смотреть.
Так как он жив, то нечего особенно о нём распинаться тут, это же Книга Мёртвых. Просто он был смогист № 2, после Губанова. А Губанов вон как закончил: разложившийся в августовской жаре труп, мухи… 37 лет от роду, как полагается по русской традиции гению. Всё на месте. Стихи вот только бессмысленные.
Лабардан
В 1989-м, в декабре, впервые попав в Россию, я пришёл на аукцион живописи. Случайно, впрочем: там у меня была назначена встреча. В ожидании я осмотрел аукцион. И получил несколько уколов в сердце. Я увидел там картины своего друга Игоря Ворошилова. Одну из картин, женщину в красном платье, он рисовал в моем присутствии. Нам обоим досталась на лето квартира человека по имени Борис Кушер, в углу здания школы в Уланском переулке. Сейчас там высятся непотребные блоки высотных банков и контор, а тогда серая школа обретала в углу скромную крошечную квартирку директора. Я жил там несколько раз. Кушер был добрый маленький юный еврей, сын директора. Сам он искусством не занимался, но покровительствовал, как мог. Он всех нас в разной степени любил. Особенно Игоря. Достаточно было посмотреть, каким взором, иначе это не назовешь, обожающей мамы взором он наблюдал за Игорем, выдавливающим из тюбиков краски. В крошечных кухне и двух клетках. Не было грязно только в спальне, там жил я и Ворошилова туда не допускал. Анны не было, она отъедалась от суровой зимы в Харькове, но когда Анна появилась, то и она стала жить в кушеровском теремке.
Ворошилов приехал в Москву раньше нас всех. Полагаю, году в 1963-м. С мешком сушёного мяса он прибыл из города Алапаевска, на Урале, знаменитого тем, что близ него где-то сожгли или закопали великих князей. Прибыл, поступил и стал учиться во ВГИКе, не где-нибудь, на отделении кинокритики. В Белых Столбах, где помещался Госфильмофонд, Ворошилов имел комнату и был прописан. Где же ещё должен находиться кинокритик, как не рядом с хранилищем шедевров. Семью Ворошилова выслали в Алапаевск с Украины, предварительно раскулачив её. Но там, на Урале, трудолюбивая семья опять пошла в гору, выстроила дом и успешно стала плодиться и размножаться. Кроме Игоря, мы знали ещё и его сестру Веру, или «Верку», как он её называл. Рыжая, высокая, насмешливая девка — такой я её помню. Уже во ВГИКе Игорь стал рисовать и к окончанию института был законченным бродячим художником, жил, как истинный богемный, проклятый художник, кочуя от друзей к друзьям, везде плодя картины и рисунки, раздаривая их, продавая за трёшки и десятки.
Облик у него был необычный. Большеносое лицо рыбы-камбалы, кадык. Если на него надевали берет (у него есть портрет в берете, с одним глазом), он превращался немедленно в голландца, в Леонардо, в кого угодно, но не в русского художника. Гнусавый голос, резкие вдруг восторги:
— Лимоныч! — орёт из соседней комнаты. — Лимоныч!
Выхожу:
— Что случилось?
— Посмотри, какой свет!
Во дворе в сумерках обычная московская серость.
— Магический свет!
Может, я не видел так, как видел он. Как и у меня, у него выработалась привычка жить на гроши. Варил фирменное блюдо под названием «лабардан». Варились огромные мороженые головы чёрт знает каких рыб, помню, что трески и ещё каких-то, со всем пшеном, зерном, крупой, какие были в наличии, и с картошкой. Всё, что можно было забросить, забрасывалось. Лук, морковка, сырные корки. Всё это обильно воняло при изготовлении. Но вообще-то было сытной едой, особенно зимой.
Я написал «привычка жить на гроши». Сомневаюсь, успел ли он пожить с деньгами. Это я потом, получив от издательства «Фламмарион» за самую тонкую свою книжку «У нас была великая эпоха» 120 тысяч франков (то есть около 25 тысяч долларов) аванса, пошел в магазин и купил пару бутылок вина не за восемь-десять, а за пятнадцать франков! Привычки бедности непреодолимы. Когда в 1989 году я приехал в Харьков из Москвы в плацкартном вагоне, это ещё было понятно: у касс очереди, меня взяли проводники, по когда, уезжая в Москву, я пошёл с матерью покупать билет, купил плацкартный и только па обратном пути в квартиру родителей остановился и сказал:
— Мама, а почему я купил плацкартный?! Один журнал «Знамя» заплатил мне тысячи две рублей, мне их некуда девать, эти русские деньги!
— Потому что ты привык быть бедным, — констатировала мать.
Игорь не успел понять, осталась бы у него «привычка жить на гроши» или нет.
Утром, выходя на кухню, я видел его нос над пледом и босые ноги по другую сторону пледа, кушеровского, разумеется. Кушер был инженер, у него был плед. У нас с Игорем не было. Рядом с похрапывающим Игорем обычно лежали книги, штук этак пять, раскрытые все. У него была интересная привычка читать сразу несколько книг, переходя от одной к другой и опять возвращаясь. Я сейчас вот так смотрю вечером иногда телеящик. Вообще, он был въедливый тип, читать любил и искусство знал очень хорошо, живопись отлично знал.
Конечно, его в итоге умертвила водка. Я оказался неправ, я думал, ему износа не будет, этому уральскому дядьке. Я думал, он меня переживёт вдвое. По-моему, он был 1940 года рождения, а помер, если не ошибаюсь, в 1985-м, так? Даже некому позвонить, уточнить. Как-то в метро я встретил неприятного пьяного и мокрого человека. Мокрый, заикаясь, стал мне рассказывать обстоятельства смерти Игоря, что-то говорил о женщине, чьей-то бывшей жене, якобы она кормила в этот вечер Игоря грибами. И что эта женщина и её грибы именно и отправили его на тот свет. Ну откуда я знаю, я не знаю. Я сам когда-то написал «смерть — профессиональная смертельная болезнь человека». Но Игорь был светлый человек. Я не очень сентиментальный тип, но его любил, наверное. Как я могу. Однажды Алейниковы оставили нам с Игорем свою квартиру. Он рисовал, я перепечатывал стихи. У него вздулся огромный флюс па левой щеке. Зуб болел. Тахта у Алейниковых была одна. Легли как можно дальше друг от друга. Утром и у меня был флюс на левой щеке. Может, из симпатии.
В Нью-Йорке я вспомнил их и написал стихи. «Эпоха бессознания» назывались.
Из эпохи бессознания
Миража и речки Леты-Яулы
Завернутый в одно одеяло
Вместе с мертным Горкой Туревичем
И художником Ворошиловым
Я спускаюсь зимой семидесятого года
Вблизи екатерининского акведука
По скользкому насту бредовых воспоминаний
падая и хохоча
в алкогольном прозрении
встречи девочки и собаки
всего лишь через год-полтора
Милые!
Мы часто собирались там, где Маша шила рубашки
А Андрей ковырял свою грудь ножом
Мы часто собирались
Чтобы развеяться после
Снеговою пылью над Москвой
медленно оседающей и семидесятые годы
простирающей свое крыло в восьмидесятые
За обугленное здание на первой авеню в Нью-Йорке
Все та же жизнь
и тот же бред
Настойки боярышника
«Это против сердца»
сказал художник-горбун из подвала
впиваясь в узкое горлышко пятидесятиграммовой бутылочки.
Против сердца —
— против Смоленской площади
где троллейбус шел во вселенную
где встречались грустные окуджавы
где очерченные бачурины, похожие на отцов
где на снегу налились кружки колбасы
и стихи и спички
и пел Алейников
И подпекал ему Слава Лён.
В стихотворение помещён ландшафт между квартирой Алейникова на улице Бориса Галушкина и квартирой Андрюхи Лозина на Малахитовой улице. У Андрюхи я жил до его свадьбы с Машей, девочкой из Подольска. Я был свидетелем у них на свадьбе. Маша шила на заказ рубашки в стиле «баттон-даун», как я шил брюки. Ландшафт — Яуза, акведук, холмы. Действительно, однажды в жуткий мороз мы шли от Лозина к Алейникову втроём, накрывшись одеялом от холода. Герка Туревич умер совсем рано (я ещё жил в России), он был оператор Мосфильма, и у него была горбатая мама. Встреча девочки и собаки — разумеется, это встреча с Еленой. Горбатых же на самом деле фигурировало два, ещё одна — мать Туревича подразумевалась, была спрятана. И настойка боярышника попала в стихи не случайно. В отличие от Алейникова, я не позволял себе абстрактных «базилик» и «баклаг». Моя настойка — реальная. Дело в том, что Ворошилов пил всё, в том числе и настоянные на спирту лекарства, стоили они копейки, продавались в любой аптеке. Таким образом, 50 грамм водки, настоянной па боярышнике, обходились ему в каких-нибудь 14 копеек. Он всегда таскал с собой в карманах эти бутылочки. А закусывал народный умелец сырыми яйцами. Все карманы короткого зелёного плаща были у него в жёлтых пятнах, ибо он постоянно забывал о яйцах, и они кололись, причиняя вред. Однажды во время очередного странствия с ним но Москве мы укрылись в полуподвальном помещении в подъезде в каком-то из домов на Смоленской площади. У нас была закусь, немного выпивки, потому мы разлеглись там на пальто у грязных дверей и разглагольствовали, философски беседуя.
Конец ознакомления с произведением
Купить книгу