— Не мешайте мне спать, — сказал я ему, — никто плакать не будет.
И правда, никаких слез не было. Национальная партия, как сказано, еще вчера выплакалась, а крайние левые в этом вопросе и вовсе вели себя, как влюбленные в медовый месяц.
Переглядывались только да улыбались умильно друг дружке, а не то что плакать.
Мы же, мамелюки, слушали и терпеливо дожидались конца, — нам всегда ведь ждать приходится. Но на сей раз это было особенно долго. Неутомимый оратор все откладывал да откладывал в сторону прочитанные «собачьи языки» (так журналистская братия называет на своем жаргоне, — не думай, не собственные языки, а длинные бумажные полосы, на которых статья пишется). Так вот, откладывал он да откладывал эти «языки», но в руках у него все еще оставалось их предостаточно.
Урани нетерпеливо заерзал рядом со мной.
— Давненько не получал король таких длинных посланий.
— А что ему, королю, — отозвался кто-то сзади, — он и этого все равно не получит.
Но нам-то его пришлось до конца выслушать. Несколько раз раздавалось «ура» — слева в том числе. И вдруг в самом прекрасном, патетическом месте Габор Каройи * как рявкнет с «горы» дышащим злобой голосом:
— Ладно, ладно, а Кошута кто венгерского подданства лишил? *
За Аппони поднялся Векерле. Тишина наступила, как в церкви. Представительный мужчина наш Шандор — жаль, что ты его не видала, сдается мне, он даже принарядился: новый черный сюртук, белоснежный галстук с блестящей булавкой.
Но все это перестаешь замечать, как только он заговорит. Тут уж мысли его все затмевают. Смелые идеи, обобщения, неожиданные выпады, подводные мины и отравленные стрелы — целый арсенал разбросал. Боюсь даже, не слишком ли много, как бы оппозиция эти стрелы не подобрала и обратно в него не пустила.
Векерле буквально обо всем сказал, не только о гравамене[26] (а как он это слово произносит — бесподобно! Да, вот это ум, ты даже не представляешь).
И нашей национальной политики тоже коснулся, успокоив расходившиеся страсти. Только Габор Каройи — опять этот Каройи! — перебил его:
— С попами разделайтесь сначала!
Тут и я совершенно машинально крикнул: «Правильно!» (Только смотри не проговорись нашему священнику.)
Но вернемся к Векерле. Самым замечательным местом в его речи было доказательство парламентской невозможности подать королю жалобу Аппони. И защита кёсегского ответа ему удалась. Мамелюки кивали, довольные. Оппозиция тоже не шумела, один Дюла Хорват * ворчал все. Но Хорвату нужно поворчать часика два в день, как Подманицкому погулять. Организм у всех разный: кому что полезно для здоровья.
Да, кёсегский ответ защитил он отлично, а как же иначе! Миклош Юришич * и тот кёсегские твердыни оборонял не лучше. Но ты, конечно, не знаешь, кто такой Юришич, вы ведь в своем монастырском пансионе совсем историю не учили. А я вот по ночам все такие книжки читаю.
Но стоит наладиться делу, Пазманди все испортит. Ты ведь знаешь Дини, какой он: ветреней Лилиомфи, надоедливей Пала При *. Все-то он знает, везде суется, за все хватается. Наверно, он и при сотворении мира присутствовал и, когда господь солнце создал, выскочил с репликой: «Так нельзя, это слишком высоко, сделай другое, пониже, и мне сдай в аренду».
Чертовски удачная реплика, конечно. Все в ней есть: и царя небесного покритиковал, и о благе народном позаботился, и себя не забыл.
Сегодняшняя была не такая удачная, — скорее просто ехидная. Дини про «пассиршейн»[27] вспомнил. Премьер в нескольких полных достоинства словах заклеймил эту выдумку, которая состоит в том, что ему якобы пришлось выпрашивать пропуск в придворной канцелярии, чтобы на учебный плац попасть.
— Я трех свидетелей выставлю! — горячился Пазманди.
— А ну, выставь! — отвечали справа.
Но Векерле уже к другому королевскому ответу перешел — в Борошшебеше. Очень мне хотелось, чтобы он еще по поводу кёсегского добавил: хотя ни одна конституция не вечна — ее всегда ведь можно изменить, — основные законы так глубоко западают в национальное сознание, что кажутся неизменными. Это мое собственное соображение, и я бы непременно его высказал, будь я премьер-министром (не смейся, Клари, тебя ведь тогда бы «ее высокопревосходительством» величали). Но я не премьер и поэтому изложил свое мнение в кулуарах одному Яношу Ронаи, который мне выразил живейшее одобрение.
Впрочем, Векерле и поумнее вещи говорил, выкрутился он здорово; но что он про борошшебешский ответ сказал, меня, признаться, не удовлетворило. Голосовать я, конечно, буду, — за все, что он предложит, проголосую; но объяснить надо было все-таки иначе. Ну хотя бы так, что это, мол, стилистический ляпсус.
…Пускай лучше Папай плохим стилистом будет, чем мадьяры просто «национальностью».
P. S. Об остальных выступлениях не буду распространяться — едва ли что стоящее было. После большой речи Векерле, которая вызвала овацию — настоящую бурю восторга, я вышел в буфет пообедать и, что дальше было, не знаю. Краем уха только слышал, что выступал Полони, а какой-то озорной мамелюк вдруг как заорет в самом замечательном месте:
— Этвеш иначе считает!
Квартиры до сих пор не нашел. И ты уж не торопи меня, душечка: все равно искать пока не стану. Слишком взволновал меня печальный случай с одним нашим коллегой, который убился насмерть, как раз когда обставлял квартиру для приезжающей жены (ты читала, конечно, в некрологах). Или ты меня совсем не любишь, Клари?
М. К.Письмо четвертое
7 октября 1893 г.
Дорогая моя Клара!
Погода великолепная. Боже, как хорошо тебе там, наверное, с детишками!.. Солнечные лучи позлатили палату — это пестрое, многоглавое сборище со всех концов страны.
Лица у всех сегодня мирные, довольные, даже улыбающиеся. Только Банфи стала трепать Эдисонова лихорадка, когда приступили к выборам вице-председателя и в первый раз затрещала машинка, показывающая, чья очередь голосовать. Блажен Деже Перцель, первый механически избранный вице-председатель!
Игрушка ничего себе, занятная, гудеть и дребезжать умеет преотлично, только в алфавите слабо разбирается — часто не ту букву показывает, которую нужно, а какая ей больше нравится. Но, в общем, хитрое изобретение, а как музыкальный инструмент даже, можно сказать, полезное. Приглушить только немножко не мешало бы — пением хоровым, что ли, как в Опере. «Хор секретарей и стенографов» — неплохо звучит.
Дни голосования мы очень любим. Оратора нет, вся палата в кулуарах болтается вместе с министрами, которые куда доступнее в это время. Обычно-то они прикидываются, будто с напряженным вниманием следят за выступлениями оппозиции, а после заседания срываются с лихорадочной поспешностью (ох, хитрецы!) и мчатся куда-то по коридору.
Нынче же мне удалось наконец почти каждому словечко замолвить за брата твоего, Криштофа.
Первым я поймал Силади и сказал, что вот уже полтора года родственник один у нас на шее сидит. Прогнать его неловко, хотя нас порядком уже допек этот нахлебник (ты ведь сама писала, что не потерпишь его больше в доме). Избавил бы, мол, нас от него, должность дал какую-нибудь.
Силади выслушал меня до конца; только брови его косматые подымались раздраженно все выше, выше. Я уже думал, они совсем со лба уползут.
— Хватит чушь городить! — буркнул он наконец, повернулся и ушел.
Только земля-матушка застонала (половицы то есть) под его грузными шажищами…
И остался я, беспомощный, неприкаянный… но тут мне на плечо опустилась чья-то участливая рука. Граф Андраш Бетлен!
Я и ему изложил свою просьбу: так, мол, и так, есть у меня один протеже, пристрой его, пожалуйста, куда-нибудь.
— Из какой он семьи? — спросил граф. Но только я ответил, тотчас скрылся куда-то.
К счастью, рядом, в углу, стоял Хиероними — поздравления принимал по поводу своей вчерашней речи. Такие минуты всегда самые подходящие, и я к нему подступил с Криштофом.
— А что он делать умеет? — спросил министр, испытующе глядя на меня.
Ну, тут уж я не стал дожидаться, пока он уйдет, — испарился сам без звука и подцепил в другом углу нашего бравого Фейервари, который до сих пор ступает так, словно у него сабля на боку.
Я опять все ему выложил: хлебное местечко, дескать, не найдется ли.
— А кто он? Унтер отставной? — оживился Фейервари.
Я ответил: «Нет». И Фейервари, вспомнив вдруг, что позабыл что-то в министерском кабинете, побежал туда. Но из дверей, за которыми он скрылся, появился сам Шандор Векерле — цветущий, сияющий, как жених, еще издали протягивая мне руки, точно старому товарищу.