Дмитрий Бавильский - Невозможность путешествий. Страница 47

Поэт признается, что сверяет классификацию деревьев по Линнею, изучает структуру скальных пород («хоть сейчас составляй из него кабинетные коллекции…»), но тут же, буквально на той же странице садится в лужу, переживая за особенную «смуглую бледность» местных женщин.

«Мне думается, что причина болезненных отклонений заложена в излишнем потреблении кукурузы и гречихи… Итальянские тирольцы поедают его просто так, иногда присыпая сыром, и весь год обходятся без мяса. Такая пища неизбежно склеивает и засоряет их кишки, в особенности у женщин и детей, о чем свидетельствует их нездоровый цвет лица…».

Для того чтобы понять и оценить описания Гете, нужно заранее знать то, что он описывает — от Венеции до Сикстинской капеллы в Ватикане, ибо сам экфрасис ему не слишком интересен; вообще, сложно понять, что для него важнее всего и что более всего остального нуждается в передаче.

Кажется, поиск внешней ремы (внутренняя рема очевидна: Гете описывает то, что узнает, то, чего не знал раньше) и есть главное приключение этого текста, совершенно не соответствующее постоянно повторяемой заявке — познавать себя через мир и мир через себя. Ибо «жизнь начинается сызнова, когда твой взор объемлет целое, доселе известное тебе лишь по частям…».

Время от времени Гете говорит о своем (втором) перерождении, которое должно вот-вот завершиться с помощью общения с произведениями искусства, понимать которые можно через накопление эстетических впечатлений.

И, наконец, между природой и искусством ставится знак равенства, а после посещения Сикстинской капеллы приоритет искусства оказывается неоспоримым.

«Явления природы все равно, что искусство; сколько о них понаписано, но всякий может изобрести для них новые комбинации…»

«Сейчас я так захвачен Микеланджело, что после него охладел даже к самой природе, ибо мне недостает его всеобъемлющего зрения. Если бы имелось средство навеки запечатлеть в душе эти картины!»

Но такого средства нет, зато постоянная смена декораций способна придать глубину и новизну даже самым обыденным действиям.

Именно Италия с ее художественными сокровищами, в конечном счете, помогла определиться Гете со своим основным занятием — именно тут, в Риме, он решил, что будет не художником, но поэтом.

Большая часть книги — письма в Веймар; ближе к концу эпистолярий вклеивается в жанровый коллаж, перемежаясь с отрывками из неназванного рассказа (про любовь к прекрасной миланке) и репортажными зарисовками о карнавале в Риме (с короткими подглавками).

Первой вставной новеллой сугубо художественного свойства является рассказ о том, что Гете навещал в Неаполе мать Калиостро, прикинувшись его другом (и таким непредсказуемым образом перекинув мост к мемуарам Казановы); затем, после возвращения в Рим (по дороге поэт работает над несколькими драматическими поэмами, придумывает еще парочку, постоянно вспоминая о Гомере) количество «художественного» в книге резко возрастает, точно Гете спохватывается о недостаче эстетических свойств, резко пытаясь наверстать упущенное на юге.

Мне показалось забавным, что родственники авантюриста оказываются единственными «знаменитостями», с которыми Гете стремится познакомиться, интригует и которым даже врет, дабы втереться к ним в доверие. (Ведь многолетние путешествия по Европе, как это показано, например, у Карамзина, выстраивались с учетом «великих людей» своего времени. Тот же Казанова, если помните, рассказывает о визите к Вольтеру, а Карамзин описывает промельк в окне веймарского домика Гете, который к русскому путешественнику так и не вышел.)

«Записки туриста» Стендаля

«Я люблю испанцев до страсти; это сейчас единственный народ, который осмеливается делать то, что хочет, не думая о зрителях…».

Много думаю про разницу и схожесть Италии, Испании и Франции, которые, казалось бы, располагаются совсем рядом, а такие разные.

Почему-то мне это важно — понять, зафиксировать различия с дотошной точностью, точно место для жилья выбираю.

Такова, значит, природа нынешней российской сублимации; но даже если и не особо задумываться, так оно и есть — ветреной февральской ночью потрепанный томик Стендаля 1959 года (с травелогами тома Собрания сочинений — самые потрепанные!), выполняет свою сермяжную миссию, вырывая их лап очумелой реальности, перенося в том числе и в пространство личных воспоминаний, так как «Записки туриста» посвящены путешествию по французской провинции, а так вышло, что я частично по этим же маршрутам ездил.

Со Стендалем, можно сказать, пересекался.

Рассказчик — вымышленный торговец якобы ездит по делам своей фирмы по небольшим городкам, совмещая приятное с полезным — работу и осмотр достопримечательностей; чаще всего отчего-то бывая в районе Гренобля. А все просто — Стендаль там родился, вот и ездил навестить родину, микшируя личные впечатления с надуманной целью — выдать портрет страны, исключив из него столицу, сформулировать кое-что про национальный характер. Для чего и понадобилось некое остранение (вымышленный рассказчик, не равный писателю) и полудокументальный жанр — вроде и не хроника (ничего же особенного не происходит), и не путеводитель. И не повесть.

И не роман в привычном понимании (с завязкой и развязкой), заканчивающийся на половине дороги, обрывающийся точно на полуслове.

Хотя, с другой стороны, это и первое, и второе и даже третье; просто непривычно от текста 1837 года ожидать современных подходов в изображении жизни, когда не происходит ничего, кроме самой жизни и каких-то совсем уже локальных перемещений и дел; а главное, приключение происходит не на уровне фабулы, но на этаже письма, с его точеными красотами и точными формулировками. Но если внешний сюжет отсутствует, то что же тогда является в такой книге сюжетообразующим элементом? Эта слабая интенция, собственно говоря, и является главной интригой, двигающей чтение.

Повторюсь. Для своего времени книжка вышла новаторской, так как ее структура, хотя и имитирует дневник, но таковым не является и являться не может — очень уж все в ней (даже вот эта самая бессобытийная безоблачность) простроено. С другой стороны, наполнение текстуальной кубатуры легко атрибутируется романтической эпистолой второго периода — «кровью и почвой», завязанной на интересе к собственной истории (мифологии, искусству, архитектуре). Потому что куда бы ни приезжал рассказчик, главная его забота — многочасовое (детальное) изучение и затем многостраничное описание готических построек (а также ренессансных или романского стиля, особенно если он со временем переходит в готику).

После Гюго и Мериме средневековая старина стала для Франции не просто модным, но важным трендом — и если немцы увлекались легендами и мифами (самое известное творение «крови и почвы» — сказки братьев Гримм) и развивали философию, то во Франции (еще одно страноведческое отличие) изучали каменные постройки — нечто конкретное и едва ли незыблемое (хотя книга Пруста о точно таком же паломничестве к храмам и будет называться «Памяти убитых церквей», многие из них сохранились и сегодня). Помню, меня наиболее точно и ощутимо это «чувство Франции», ее особенностей и покровов, посетило в башне Мишеля Монтеня, где по вполне понятным причинам не сохранилось ничего из обстановки.

Толстые каменные стены. Вы поднимаетесь по спиралевидной лестнице в личные покои Монтеня с бледными и почти стершимися остатками фресок в гардеробной, затем попадаете в бывшую библиотеку с голыми стенами и понимаете, что в этом интерьере нет самого главного — соединительной ткани между прошлым и настоящим. Да, она разорена (после смерти Монтеня его книги осели в государственной библиотеке) или, еще точнее, истлела; что, впрочем, не мешает оставаться шато Монтень местом паломничества и туристического энтузиазма.

Культура Франции конкретна и материальна; она направлена на создание (синтезирование) бытового и, насколько это возможно, метафизического уюта, отчего в ней много типового и повторяющегося. Кажется, отличие Италии от Франции как раз в том и заключается: более мягкий климат и более жесткая сила искусства (в первую очередь, конечно, живописи и скульптуры, во вторую — архитектуры) делает любые населенные пункты сапожка единственными и неповторимыми. А итальянская живопись (особенно фрески и декоративные, расписные украшения, работающие на атмосферу спиритуалистически и интенционально, облучая подведомственные ландшафты эдемскими излучениями), создающая особый синтаксис восприятия мира и всего жизненного уклада, оказывается той самой цивилизационной соединительной тканью, ставшей, впрочем, частью природного ландшафта, позволяющей каждому топосу здесь чувствовать себя на особицу.