Алексей Мясников - Московские тюрьмы. Страница 137

Внешне это было равнодушное, нагловатое животное. За столом норовил кусок взять потолще, намазать побольше. Ни во что не вмешивался, жил для себя, считал себя знатоком зэковских правил — чего можно, чего нельзя — к нему обращались иногда за разъяснением, но делал он это неохотно, лишь бы отстали. Со Спартаком они почти не общались. Это было странно: два маститых «вора» как бы не замечают друг друга. Я надеялся, что присутствие Володи дисциплинирует Спартака. Ничего подобного. Именно с появлением Володи Спартак начал открыто травить меня. Володя никак не реагировал. Во время разборки он молча сидел за столом. Я спросил: насколько справедливы обвинения Спартака с его точки зрения? Он пробурчал, что это зависит от того, как я буду отвечать, потом сказал, что не видит в обстоятельствах моего ухода из 124-й и курении общаковского табака нарушения зэковских правил, но добавил, что при желании можно повернуть и так, и этак. Это он сказал лично мне, а не собранию, и на кары, назначенные Спартаком, не возразил. «Ваше дело, меня не касается», — делал вид. Между тем, это он лег на мое «воровское» место. Есть вещи, которые путевый зэк обязан рассудить. Оба они со Спартаком утверждают, что путевый зэк не допустит беспредела и обязан навести порядок в хате. Ко мне претензии именно от того, что я не сделал этого в 124-й, а ушел. А что происходит сейчас? Спартак же явно беспредельничает. Оскорбления и оплеухи слабым и безответным, пародия на сходняк, наскоки за мнимые прегрешения, наконец, очевидный произвол с запретом сидеть за столом и драка — разве это не беспредел? А Володя лежит на боку, на бывшем моем месте у батареи и делает вид, что ничего не видит, не слышит. Как-то «непутево» получается.

Подхожу к нему и говорю: «Сколько можно терпеть выходки Спартака? Что делать?» Володя поворачивает опухшую от лежания физиономию, крайне недоволен: «Хули тебе от меня надо? Надоел хуже редьки». И опять к батарее. Сгораю от стыда и оскорбления. Спартак торжествует. Кричит про «пытичку» на моем дворе, про то, что никого и ничего не боится, предлагает послать ксиву строгачам: пусть скажут кто из нас прав, кто виноват. Трясет неистово широкими ладонями: «Когда уснешь, задушу своими руками!»

Наутро все же проснулся живым. В кормушке принимают пайки хлеба и сахара. Гремит бачок кипятка. Камера готовится к завтраку. А меня тошнит. Отвращение ко всему. Не хочется ни есть, ни просыпаться. К кормушке выстраивается очередь — начали раздавать баланду. Обычный завтрак — вываренная до костей рыба с жидкой картошкой. Кто ест, сидя на нарах, кто ставит миску на нары, а ест с пола на корточках. Завтрак я провалялся. Ребята оставили тюху (хлебную пайку) и порцию, две чайные ложки сахара в кружке. Двигают: ешь. Никакого желания. Спартак продирает глаза, лежит напротив, курит. Утреннюю баланду он всегда пропускает, поест, когда захочет, с чужого ларя и дачки. Вор должен хорошо питаться, иначе какой же он вор? Поесть бы ему сначала, нет, день начинается с ругани. Что ему самому за удовольствие — заводиться с утра? Решил, очевидно, не давать мне ни минуты роздыха, «покажи приговор, я хочу прочесть». Я не обращаю внимания. Да и слабость по телу, одно только нужно — покоя.

Спартак рычит, требует приговор.

— Не дам.

— Я маму твою… Сам отберу! — вскакивает с нар.

Пытаюсь отвести очередное столкновение, говорю спокойно:

— Все видели, читали — хватит.

— Уй! — гримасничает с гадливым презрением. — Даже голос, как ты говоришь — противно! Я таких профессоров на х… вертел — убью! — кидается к моим нарам.

Схватились посреди камеры. Ударил меня вскользь по челюсти. Хватаю обе его руки за локти. Вырывает руки, пока не удается, летит головой в подбородок, но промахивается, таскаем друг друга по камере, рук его не выпускаю. Гляжу в упор в носатую морду, в пылающие угли озверелых глаз, а треснуть не могу, рука на зэка не поднимается, потом, когда нагляжусь на таких зверей, да сам хлебну от них досыта, перестану жалеть. Хоть убей его, скажу только: собаке собачья смерть. Слишком много горя от них, слишком необратимо исподличались. Но в первых потасовках еще заслоняло то, что враг твой — брат твой, потому что зэк. Лишь потом станет ясно, как плохи бывают зэки, как жестоки, несправедливы, страшны они для других зэков, чтоб не видеть между ними огромной разницы, приходится наказывать и бить одних, чтоб защитить других. Поэтому таких, как Спартак, нельзя жалеть.

Нас разняли. Чувствую удушье, словно петля на шее. Затягивают с двух сторон: менты — с одной, Спартак — с другой. Невыносимо. И нет ни сил, ни возможности остановить, скинуть удавку. Вроде бы все сделал, что мог, чтобы отменить неправедное наказание и добиться передачи, а добился пытки «отстойником» и угрозу нового наказания. Как мог пытался загасить конфликт со Спартаком, а он разгорелся до мордобоя. Дальше некуда. Остается одно — голодовка.

К завтраку я не притрагивался, можно считать, что голодовку начал. Надо объявить об этом дежурному офицеру. Стучу в кормушку.

Открывает молоденький белобрысый контролер с комсомольским значком на зеленом кителе, прошу позвать дежурного офицера, которого я должен поставить в известность о начатой голодовке. «Пошел на х..!» — кормушка с треском захлопывается.

Камера наблюдает молча. Даже Спартак заглох. Достаю из мешка лист писчей бумаги, подаренной адвокатом, и пишу на имя начальника тюрьмы майора Котова объявление о голодовке. В связи с незаконным лишением передачи, угрозами и издевательствами администрации, создавшей невыносимые условия пребывания в камере, отказываюсь от принятия пищи до личной встречи с прокурором по надзору. Чтоб не вызывать лишних разговоров и подозрений, кладу бумагу на стол: «Читайте». Если не покажу, могут подумать, что это жалоба на Спартака или что я прошу перевести меня в другую камеру. И то и другое по зэковским понятиям «западло». Вездесущий Гвоздь первый подлетает к бумаге. Читает вслух, с ухмылкой делает ударение на словах о невыносимых условиях в камере, поскольку речь идет об условиях, созданных администрацией, текст не вызывает нареканий.

Отдаю листок контролеру. Вскоре меня выводят все в тот же кабинетик в конце коридора. Все тот же сугубо серьезный лейтенантик — опер. Говорит, письмо Наташе о передаче лично отправил, без обмана. Наверное, не хотят нести. Я не верю, предлагает написать еще. Чего зря писать? Пусть лучше позвонит ей: получала письма или нет? Лейтенант почему-то смутился, но телефон записал и обещал позвонить, но не из кабинетика, где нет связи с городом, а с другого телефона, только времени у него нет и нет уверенности, что дозвонится. (Наташа говорит, что звонка не было.) Какие еще у меня требования? Все мои требования изложены в объявлении о голодовке: показать официальное решение об отмене наказания и прекратить провокации в камере. Лейтенант притворно удивлен: