Генри Олди - Сильные. Книга вторая. Черное сердце. Страница 23

Я судорожно огляделась, ища подсказку: что делать? Как их остановить? Кругом громоздились угольно-черные скалы. Багрово полыхала огненная расселина. За грудой корявых валунов в луже запекшейся крови валялась безголовая туша змея-урода. Ага, вот и головы. Но никаких подсказок, ничего, что могло бы натолкнуть на верную мысль. И Айталын нигде не видно. Прости, сестренка, сейчас нет времени тебя искать.

Я бросила взгляд на сражающихся исполинов — и увидела, что я здесь не одна.


* * *

Распахнулся темный провал,
Словно зияющее жерло
Чудовищной дымоходной трубы.
Оттуда вылетела, свистя,
Перьями коваными звеня,
С хищно изогнутыми когтями
На медных лапах кривых,
Взмыла птица огромная…


Над другим краем поля битвы кружила птица, непохожая на птицу. Эксэкю[22], узнала я. Вот уж не ожидала встретить! Эксэкю трясла мягким гребнем, растущим там, где у других пернатых бывает хохолок, широко разевала клюв, а вернее, пасть, полную острых зубов, схожих с наконечниками для стрел, и вопила так, что хотелось оглохнуть. Казалось, что эксэкю — боотур, выходец из безумной Кузни, где кузнец-сумасброд расплавил все перья гостьи, словно бляшки доспеха, и сковал заново, в виде тонкой кожистой пленки, туго натянутой от поджарых боков к чудовищно длинным пальцам передних конечностей. Выпячивая грудь, похожую на острый нос лодки, эксэкю снова и снова билась в преграду, отделявшую ее от бойцов. Как и я, она не могла поверить, примириться с тем, что кто-то исключил для нее вмешательство в сражение. Так рвутся защитить птенца или сына.

Ее поведение отрезвило меня.

— Не надо! — закричала я. — Перестань, Чамчай!

Эксэкю услышала. Журавлиное курлыканье было для нее тем же, чем были для меня ее истошные вопли — словами речи, исполненной смысла.

— Не надо, — повторила я. — Бесполезно.

Две сестры, две удаганки, мы парили в черных, содрогающихся небесах Нижнего мира. Между нами не числилось кровного родства, только долгие годы дружбы. Лишь сегодня я ощутила Чамчай сестрой в полной мере. Два брата объединяли нас в единое целое. Нюргун, младший брат Айыы Умсур, дочери Сиэр-тойона и солнечной Нуралдин-хотун. И Эсех Харбыр, младший брат Куо Чамчай[23], дочери Арсана Дуолая, прозванного Земляным Пузом, и Алы Буурай, хромой на обе ноги. То, что у стерха клюв, а у эксэкю — пасть, значило куда меньше, чем то, что Нюргун и Эсех собрались прикончить друг друга, прикончить любой ценой, даже ценой гибели всего и всех, а мы, пара жалких пичуг, не могли этому помешать.

— Делай, как я! — донеслось до меня.

Прекратив бесплодные попытки взломать барьер, эксэкю опустилась на край горбатого, обглоданного ветрами утеса. В облике зубастой птицы проступило знакомое мне обличье Чамчай; впрочем, вряд ли оно было сильно привлекательней летающего кошмара. Жизнь в Нижнем мире — ветры, грызущие утес. Щербинка за щербинкой, впадинка за впадинкой. Отваливается камешек, на его месте нарастает короста лишайника. Ты и опомниться не успеваешь, как изменения, поначалу — ерунда, пустяки, плюнуть и растереть, в конце концов настигают тебя, окружают голодной волчьей стаей и валят на землю. С земли ты встаешь чудовищем и больше не интересуешься тем, как ты выглядишь. Почему? Ну хотя бы потому, что никто не считает себя чудовищем, а значит, чудовищами тебе кажутся все остальные.

— Делай, как я!

В пальцах Чамчай возник бубен. Я потянулась за своим. Обод из дерева, расщепленного молнией. Кожа молодого лося. Железная ручка, березовая крестовина. Колокольцы, погремушки, бубенцы. На ободе — дюжина бугорков разной величины. Между ними натянуты жилы теленка. Говорят, бубен — панцирь шамана. Так или иначе, мне не требуется носить его с собой: он всегда здесь, как оружие боотура, прошедшего Кузню. Еще говорят, что бубен — это конь заклинателя. А я говорю, что бубен — это часы, которые идут так, как мне угодно.

Вот и колотушка. Сколько раз я обшивала ее новым оленьим камусом? Не помню. Стерлось из памяти; всегда, как впервые.

Гора, подумала я. Гора на моих небесах. До недавних пор — тюрьма Нюргуна. И услышала: стрекот. Стучали колеса, вертелись колеса, зубец цеплялся за зубец. Вы еще помните, что значит ритм? Механизм работал, а значит, оставалась надежда. Вслушиваясь в пульс далекой горы, я тронула бубен колотушкой. И снова. И опять. Я воссоздавала пульс заново.

На далеком утесе трудилась Чамчай.


* * *

Твердыня белых
Гремящих небес
Колеблется и дрожит!
Этот незыблемый прежде мир
Содрогается всею толщей своей,
Прогибается хребтиной своей.
Бедственный Нижний мир,
Переливается через край,
Как опрокинутая лохань…


— Доом-эрэ-доом[24]! Доом-эрэ-доом!

Давным-давно, за гранью древних лет, под восьмым уступом края небес — короче, в жизни, которую я вычеркнула из памяти, чтобы не мучиться отчаянием, — меня учили музыке. Я играла на инструменте, который здесь сочли бы волшебством или обиталищем духов. Рядом с бубном или хомусом… Нет, лучше не вспоминать. Ритм, метр, темп — я уже и не скажу, чем они отличаются друг от друга. Но я еще помню, что ритмическую структуру образуют сильные и слабые доли, чередуясь во времени. Между звуками и паузами, между длительностями разной величины возникают временны́е отношения. Сильные и слабые доли сходятся, встречаются, влюбляются, вступают во временны́е отношения, зачинают детей — причины и следствия. В коконе, где бились Нюргун с Эсехом, слабых долей не было — только сильные, сильные, очень сильные. Такой ритм не мог существовать долго; да что там — он не мог существовать вообще!

И все же он существовал.

Трудясь в два бубна, мы с Чамчай обволакивали кокон дополнительным слоем — ритмом живой природы, где есть место слабым долям. Так лекарь обкладывает язву примочками в надежде, что она рано или поздно зарубцуется. Из кокона в нас било чудовищное напряжение. Оно росло, и я начала бояться, что бубны не выдержат. Выдержим ли мы? О, за нас я не боялась: смерть — самое безопасное в мире место. Напряжение росло, и они тоже продолжали расти: Нюргун и Эсех. Они росли и дрались, дрались и росли.